Социально-гуманитарное знание и исторический синтез

Проблема определения концепта «Национализм» в современной социально-гуманитарной науке

Журов И. В.

магистрант исторического факультета МПГУ

Одним из ключевых понятий современной социально-гуманитарной науки и политического языка является концепт «национализм». Его использование имеет достаточно продолжительную историю, в течение которой его содержание и концептуальное значение неоднократно менялось. В мировом социально-гуманитарном знании сложились полярно противоположные концепции национализма, которые при всем своем внешнем различии во многом соприкасаются друг с другом.

Одной из самых распространенных научных традиций определения «национализма» является концепция, согласно которой зарождение самого национализма как общественно-политического явления совпало с процессом европейской модернизации и складыванием централизованной государственной власти в Европе. Согласно этой точке зрения, национализм основан, прежде всего, на коллективистской идее, призванной воплотить в себе высшие ценности государственной власти и единства нации. На данном этапе национализм становится частью политической программы и государственной идеологии, задача которого виделась в подчинении отдельного человека коллективистскому служению нации и государству или «нации-государству», что имело мало общего с объективно существующей этнической общностью. Согласно концепции немецкого исследователя Я. Эгберта, важная роль в этом процессе принадлежит так называемому «национальному империализму»[1]. Для «национального империализма» характерно стремление к образованию национального государства и приведение в соответствие с ним территории и централизованной власти.

Не менее важное место в западном научном дискурсе принадлежит теории национализма, согласно которой в современной общественно-политической жизни национализм приобрел форму манифестно-политической идеологемы и имеет разрушительные последствия. Во многом благодаря сторонникам данного направления дискурс вокруг концепта «национализма» приобрел новую силу и породил немало различных теоретических разработок. Как отметил английский исследователь Д. Смит, «главным в исследовательских подходах сейчас должен быть отход от нормативного космополитизма, функционализма и… узкоисторического взгляда…»[2].

Начало теоретического изучения национализма было положено в западной социально-гуманитарной науке и преимущественно связано с именами Э. Хобсбаума, Э. Геллнера, Д. Смита. Национализм виделся им, прежде всего, как неотъемлемая составляющая становления капитализма, а вместе с ним современных государств. Более того, как полагал Хобсбаум, национализм есть и остается политическим проектом или доктриной модернизации. Его концепция получила свое теоретическое оформление в концепциях представителей школы социального конструктивизма и интерпретативной антропологии. Так, Б. Андерсон, а следом за ним Р. Брубейкер показали дискурсивную природу национализма, реальность которого выраженная в форме интеллектуальных и политических дебатов порождает явление коллективных мобилизаций, основанных зачастую на рациональном расчете или иррациональных побуждениях.

Таким образом, научный дискурс 1970‑1980‑х гг. положил начало новому витку изучения национализма не только на Западе, но и в постсоветской России, где проблема изучения и определения национализма была поднята до высшего общественно-политического уровня. В большинстве своем российские исследователи оказались ориентированы на западную постнеомарксистскую и конструктивистскую научно-теоретическую традицию. В качестве примера первого из этих подходов чаще всего рассматривается теория национализма Э. Хобсбаума, основным стержнем которой остается идея о так называемом рекрутировании массового сознания в пользу идеи нации и выдвигаемых от имени нации политических проектов. Теория Хобсбаума получила свое окончательное научно-теоретическое оформление в работах Т. Эриксена. Так, он в своем исследовании «Этничность и национализм» во много продолжил идеи Хобсбаума, что ярко выражено в следующей его формуле: «На уровне самосознания национальная принадлежность – это вопрос веры. Нация, представляемая националистами как «народ» (volk), является продуктом идеологии национализма, а не наоборот. Нация возникает с момента, когда группа влиятельных людей решает, что именно так должно быть. И в большинстве случаев нация начинается как явление, порождаемое городской элитой. Тем не менее, чтобы стать эффективным политическим средством, эта идея должна распространиться на массовом уровне»[3].

Сторонники конструктивистского направления вслед за Б. Андерсоном отмечают, что классическое понятие «нация» не раскрывает во всей полноте сущность концепта «национализм». Так, по мнению академика В. А. Тишкова, «национализм как идеологический концепт и основанная на нем политическая практика, которые исходят из того, что коллективные общности под названием нации являются естественной и легитимной основой организации государств, их хозяйственной, социальной и культурной жизни, и члены нации должны демонстрировать свою преданность, а государство и лидеры – ставить выше всего и отстаивать интересы нации»[4]. В свою очередь другой не менее известный российский исследователь С. Кара-Мурза отмечал, что «национализм как идеология – сравнительно недавнее явление», сложившееся именно в связи со становлением нации. «Как и всякая идеология, национализм с самого начала выполнял политические задачи, возникавшие в процессе строительства нации и обретения ею суверенитета», – пишет он[5]. В то же время для многих российских исследователей характерна трактовка национализма как, прежде всего, политической или идеологической доктрины. Так, по словам исследователя С. Сергеева, «национализм есть, прежде всего, политическая идеология, в которой высшей ценностью является нация как единое целое, как самодостаточная и суверенная культурно-политическая общность»[6]. Более того, продолжает Сергеев, национализм есть субидеология, не выдвигающая «какого-то особого своего социально-политического проекта, подобно консерватизму, либерализму или социализму». Следовательно, национализм есть, прежде всего, идеологема, нежели оформленная политическая парадигма.

Во многом по причине нарастающей «концептуальной трясины», в которую оказалось «погружено» проблемное поле изучения национализма, в последнее десятилетие наметился кардинальный отход от конструктивистской дискурсивной парадигмы. Данная тенденция характеризуется попытками определения нации как некоей «метафоры коллективного обозначения» и изучения ее как формы человеческого коллектива в рамках государственного сообщества. Впервые призыв к отходу от дефиниций «нация» и «национализм» прозвучал в стенах Принстонского института во время доклада ведущего американского антрополога К. Гирца, представляющего примордиалистское направление исследований. В своей речи он подчеркнул следующее: «Для меня смысл вопроса состоит в том, насколько полезна идея «национализма» для понимания действительности прежде всего с интеллектуальной точки зрения, а затем с точки зрения политики? У меня нет простого или сложного ответа на этот вопрос. Но есть сомнения, которые возникают, когда видишь такие организующие концепты, как «страна», «народ», «общество» и, конечно, «государство»; все они, похоже, утопают в концепте «национализм», как будто это какой-то омут. Сила и значение первых утрачиваются или ослабевают по мере того как они оказываются взаимозаменяемыми с последним и друг с другом: своего рода множественные синонимы с плавающими обозначениями»[7]. Если для конца XIX – начала XX вв. национализм, по мысли Гирца, стал катализатором процессов модернизации и окончательного оформления капиталистической системы, то отныне «он, самое большее, лишь дополнительный усложняющий фактор или катализатор для иного рода процессов». С другой стороны, его российский оппонент в лице В. А. Тишкова отмечает обратное. По его словам, «…изучение национализма остается важной научной задачей не потому, что до сих пор не выяснена до конца природа этого исторического феномена или он не проиллюстрирован на достаточном количестве стран и исторических сюжетов. А потому, что в мире уже на протяжении почти двух столетий существует националистический дискурс, порождающий националистические практики, крайне значимые для общественной жизни многих стран и регионов»[8].

В настоящее время можно говорить о том, что проблематика концепта «национализма», его определение и поиски его природы заняли прочное место в социально-гуманитарном знании Запада и Востока. Основной акцент переместился в область политико-философских исследований национализма. В то же время нельзя сказать о том, что время националистического дискурса прошло бесследно, породив в результате лишь «концептуальную трясину». К настоящему времени сложились два диаметрально противоположных теоретических конструкта национализма. Если теоретики политического национализма понимают под ним не просто какую-либо систему взглядов, но, прежде всего, социальную практику, характеризующую определенный этап исторического развития общества, то разработчики идеально-типической модели национализма указывают в качестве системных элементов данной структуры на представление о нации как органическом сообществе, веру в антропологическую естественность национальной принадлежности индивидов, приоритет принципа нации как морального критерия, а также позиционирование данного принципа в качестве единственного источника власти и авторитета.

Социальный потенциал концепта «Права человека» в современной общественно-политической мысли стран Европы и Америки

Климова Г. С.

к. и.н., доцент кафедры новой и новейшей истории МПГУ

Социальная сфера ни на государственном, ни на общеевропейском уровне сегодня немыслима вне категорий прав человека. Этот концепт аккумулировал основное содержание европейского социально-гуманитарного наследия и сегодня определяет критерии эффективности и границ социальной политики. Современное государство, которое иногда определяют как правовое государство, неспособно выстроить свои взаимоотношения с обществом без такого понятия, как права человека. Это тот редкий случай, когда государство проецирует свое действие не на все общество или определенную группу, но на отдельного гражданина. Становление концепции прав человека растянулось на века[9], но само понятие вошло в активный словарь европейцев только к середине XIX в.

Необходимо признать, что, несмотря на достаточно длительную историю формирования прав человека, настоящий прорыв, позволивший утвердить этот концепт, произошел только в XX в. Две мировые войны и опыт тоталитарных политических режимов способствовали признанию и расширению прав человека. Становление прав человека происходило как на международном уровне (создание значительного числа влиятельных международных организаций, таких как ООН, Совет Европы, Страсбургский Суд по правам человека и т. д., и принятие исторических документов – Всеобщей Декларации прав человека, Европейской конвенции прав человека и т. д.), так и на государственном уровне (включение прав человека в конституции, создание национальных институтов, гарантирующих их соблюдение)[10].

Упрочение положения прав человека в международной и национальных системах права позволило уточнить содержание конкретных прав и расширить сферу их применения. Сегодня одной из наиболее широко распространенных классификаций является модель «трех поколений прав человека», предложенная французским юристом К. Васако[11]. Она не только классифицирует права, но и отражает их эволюцию. К первому поколению принято относить гражданские и политические права. Второе поколение – социальные, экономические и культурные права. Третье поколение до сих пор является самым спорным, так как включает коллективные права, связанные с понятием солидарности (право на мир, на окружающую среду и т. п.). В целом права человека являются очень мобильными. С развитием общества, технического окружения, науки и т. д. меняется сфера применения и содержание прав человека. Так, например, осознание отчуждения результатов труда порождало стремление защитить свои права и борьбу за признание ценности труда[12]. А сегодня развитие генной инженерии или трансплантологии привело к появлению новых прав, связанных с иным представлением о человеческом теле.

Права человека как таковые стали рассматриваться в качестве одного из величайших достижений западной цивилизации и всего человечества. И, действительно, признание за индивидом широкого круга прав, предполагающих положение индивида как Человека, является важным шагом на пути к возможному гармоничному существованию. Права человека оказались теми ценностями, вокруг которых строится жизненное пространство, или, по крайней мере, должно строиться. Немецкий мыслитель Ю. Хабермас, как и значительное число других исследователей[13], очень позитивно оценивает и степень укоренения этих ценностей, и их влияние на социальные системы. Свободные ассоциации, политическая общественность и делиберативная политика являются необходимыми условиями воплощения в жизнь этих принципов. Именно благодаря им, по мнению Хабермаса, фундаментальные демократические убеждения становятся повседневной практикой людей. Реальным, хотя и не полным воплощением теории, предложенной Ю. Хабермасом, предстает Европейский Союз. «Совет Европы с Европейской конвенцией прав человека и ее Европейская социальная Хартия трансформировали Европу в пространство прав человека, более специфичное и более скрепленное, чем на любой другой территории в мире»[14]. То есть, немецкий философ считает, что прежде всего права человека и представляемые ими ценности составили основу европейского общества, основу европейской идентичности. Комментируя кантовскую идею всемирно-гражданского состояния, Хабермас пишет «Инновационное ядро этой идеи – в [заданной] последовательности преобразования международного права как права государств во всемирно-гражданское право как право индивидов. Конкретные люди выступают субъектами права не только потому, что они являются гражданами своих государств, но и в качестве членов всемирно-гражданской общности, подчиняющейся единому принципу»[15]. Именно концепт прав человека в состоянии стать фундаментом для создания такой социальной системы (из существующих исторических реалий таковой является Европейский Союз). Следовательно, для Хабермаса права человека являются тем ценностным полем, в котором формируется свободная коммуникация, направленная в свою очередь на укрепление и развитие европейских ценностей.

Профессор Университета Макгилла Ч. Тейлор, как и Хабермас, признает феноменальный потенциал прав человека, но высказывает определенные опасения: «С одной стороны, европейская правовая традиция представляет собой одно из величайших достижений европейской цивилизации. По-моему, сама по себе идея, что каждый человек защищен определенными правами, хороша <…> Опасность состоит в том, что, если понимать политические права упрощенно, подобная изоляция каждого отдельного индивида приведет к размыванию чувства соотнесенности индивидов с обществом, к эрозии, я бы сказал, самого политического процесса»[16]. То есть, получается, что права человека несут в себе и разобщающий потенциал. Известный мыслитель Н. Хомский замечает, что, «когда вы действуете, вы неизбежно начинаете посягать на права других людей» и возникает конфликт интересов. Здесь заложена опасность извращенной стратегии использования позитивного потенциала концепта.

Необходимо признать, что история критического подхода к правам человека не менее объемна, нежели их положительная оценка. Среди философов, критиковавших концепт прав человека, мы видим такие имена, как Й. Бентам, Э. Бёрк, Ф. Ницше и К. Маркс. Их идеи легли в основу позиции канадского исследователя Ч. Блаттберга, которая заключается в следующем: дискуссии о правах человека, будучи абстрактными, демотивируют людей от поддержания тех ценностей, которые эти права должны защищать[17]. Автор книги «После достоинства» А. Макинтайр полагает, что сама идея естественности прав нелогична и лишает их всякой ценности[18]. Особенно резкой критике подвергается концепция универсальности прав человека[19]. Эта позиция приводит к мысли о том, что агрессивная гуманитарная политика ведет к ограничению национальных культур. Американский философ Дж. Роулз считает, что права человека определяют, где заканчивается законная терпимость к другим странам. Роулз пишет, что права «устанавливают границы режима внутренней автономии», и, что «их осуществление достаточно для того, чтобы исключить обоснованное и убедительное вторжение со стороны других людей, например, дипломатических и экономических санкций или в особых случаях – вооруженных сил»[20]. Как мы видим, критика носит весьма разнообразный характер, она имеет различные основания и цели.


На наш взгляд, тотальную и наиболее резкую критику концепта прав человека сформулировал французский философ Ж. Бодрийяр: «Можно говорить о праве на здоровье, на пространство, о праве на красоту, на отпуск, о праве на знание, на культуру. И по мере того, как выступают эти новые права, рождаются одновременно министерства: здравоохранения, отдыха; а почему не красоты, не чистого воздуха? Все то, что как будто выражает общий, индивидуальный и коллективный, прогресс, что могло бы санкционировать право на социальный институт, имеет двоякий смысл, так что можно в некотором роде понять его наоборот: существует право на пространство только начиная с момента, когда нет больше пространства для всех, и когда пространство и тишина становятся привилегией некоторых в ущерб другим. Поэтому «право на собственность» возникло только начиная с момента, когда не стало больше земли для всех, право на труд возникло только тогда, когда труд в рамках разделения труда стал обмениваемым товаром, то есть не принадлежащим, собственно, индивидам. Можно спросить себя, не означает ли таким же образом «право на отдых» перехода otium’a, как некогда труда, к функции технического и социального разделения и фактически к уничтожению досуга»[21].

По мнению французского мыслителя, появление новых социальных прав такого рода означает утрату охраняемых явлений, перевод их в качество социальных маркеров. Это никак не общественный прогресс, расширяющий реальный каталог прав человека, но создание новых источников экономической прибыли или социальных привилегий[22]. Право – не есть гуманизация жизненного мира, напротив, право появляется из сегрегации. Оно не свидетельство освобождения, но юридическое оформление неравенства. Для Бодрийяра право становится символом закрепощения. В этом смысле чрезмерное разбухание каталога представляется тревожным признаком закрепления неравенства еще не оформившегося общеевропейского общества.

Таким образом, права человека – очень пластичный концепт, их развитие и становление напрямую отражает изменения в социальных системах. В целом, в современной общественной мысли права человека признаются безусловной ценностью, определяющей социальное пространство. Но необходимо отметить, что концепт прав человека несет в себе двоякий потенциал. С одной стороны, права человека оказываются центром притяжения при формировании сообщества на основе принципа солидарности. В то же время права человека могут стать почвой для размежевания и разобщения людей, вращающихся в одной социальной плоскости. К тому же это понятие может быть рассмотрено не с точки зрения освобождения людей, но с позиции закрепления их неравенства. В таком случае расширение сферы применения прав человека означает не либерализацию общественных отношений, но распространение неравенства на новые области. Наиболее острый конфликт, определяемый правами человека, связан с принципом их универсализации, когда навязывание ценностей становится нормой, то есть прямо противоречит самой идее прав человека. Приходится констатировать, что сегодня права человека чаще выполняют роль отвода глаз или даже симулякра, нежели действительно ослабляют социальное напряжение. Например, замораживая подписание СПС между Россией и ЕС из-за имевшихся нарушений соглашений ОБСЕ в ходе первой чеченской кампании[23], Союз с удивительным спокойствием взирал на реальность Гуантанамо. И сегодня позиция государств-членов ЕС по отношению к потоку беженцев, хлынувшему в ряд стран Европы в связи с событиями «Арабской весны», позволяет прийти к заключению о выборочном принципе применения сформулированных прав. Стратегия двойных стандартов, исповедуемая Брюсселем, не оставляет надежд на истинность заявленных ценностей. Тем не менее, следует признать, что, несмотря на такую модель применения прав человека, они остаются одним из связующих социум звеньев и ориентиром европейской социальной модели, едва ли не единственным идейным полем, способным консолидировать и граждан Европы, и общества национальных государств в современной кризисной ситуации.

Становление современной катехитической культуры католической церкви

Пономарев М. В.

к. и.н., доцент кафедры новой и новейшей истории МПГУ

Катехизация (от греч. «оглашать», «наставлять») является одной из ключевых сфер деятельности Католической Церкви. Уже в первые века распространения христианства сложилась практика поэтапного обучения некрещеных людей, желающих стать христианами и принятых в христианскую общину (катехуменов). Изучение неофитами основ веры рассматривалось как необходимый этап их духовного взросления, предваряющий то сакральное соединение человека с Церковью Христовой, которое сопряжено с таинствами посвящения (крещением, миропомазанием и евхаристией). В системе катехумената использовались самые разнообразные методы – от участия в Литургии слова и вероучительных бесед до экзорцизмов и специальных молитв за катехуменов. Наставник (катехизатор) в ходе личного общения определял мотивы обращения неофитов и разрешал их сомнения, а поручители из числа членов общины свидетельствовали о нравственном облике кандидатов, приемлемости их рода занятий с точки зрения христианской этики. Таким образом, классическая форма катехумената была ориентирована не только на вероучительное просвещение, но и сплочение христианских общин, упрочение духа взаимной ответственности и духовной солидарности.

Роль катехумената была особенно значима в II–IV вв., когда христианство широко распространялось среди взрослых людей, а сам канон христианского вероучения находился в состоянии активного становления. Позднее, в связи с закреплением практики крещения младенцев, катехизация была практически упразднена. Лишь с XVI в. ситуация начала меняться. В ходе Тридентского собора 1545–1563 гг. восстановление традиций катехизации было признано важным средством противодействия угрозе протестантизма. Расширилась практика составления и издания Катехизисов – кратких изложений основ католического вероучения, предназначенных для закрепления единообразного толкования догматов, а также для развертывания миссионерской деятельности в колониях. Основной формой возрожденного катехумената в Европе стали воскресные школы христианского обучения. Первую из них открыл при Миланском соборе один из видных деятелей Контрреформации архиепископ Карл Борромео. В подобных учебных заведениях прихожане приглашались к участию в духовных беседах, направленных на укрепление их в «истинах веры», а дети осваивали чтение и письмо, изучали Библию и закон Божий.

В дальнейшем катехизация все в большей степени приобретала характер особого направления в рамках системы религиозного образования. Наряду с так называемой «приходской катехизацией», направленной на подготовку к первой исповеди, сформировалась катехитическая практика богословия. На протяжении XIX в. поэтапно закрепились три ее модели: первая из них опиралась на «метод свидетельства» – изучение истории спасения в Святом Писании в сочетании с личным свидетельством катехуменов об изменениях, произошедших в их жизни после начала общения с Христом; вторая (неосхоластическая) была ориентирована на систематическое изучение учения об Откровении с помощью метода дедукции, с опорой на логическое мышление и диалог по спорным вопросам; третья (Мюнхенская) была направлена на освоение «реальных знаний» о Благой Вести и истории Церкви в их формально-логическом изложении, а также практическую интерпретацию постигаемых истин в контексте жизненного опыта и возможностей катехуменов. Уже после Первой мировой войны к этим моделям добавилась Керигматическая (от греч. «провозглашение», «проповедь»), представляющая собой евангельскую проповедь для необращенных и ориентированная на специфику миссионерской деятельности в странах Латинской Америки, Азии, Африки.

Несмотря на достаточно широкое распространение всех этих моделей катехитического образования и богословия, ни одна из них не обладала официальным статусом, да и сама роль катехизации не выходила пока за пределы просвещения в основах католического вероучения. Однако на фоне все более радикальной секуляризации общественного сознания и бурного развития естественнонаучных исследований, закрепления республиканской формы правления и системы гражданского права, распространения либеральной и социалистической идеологии Церковь оказалась перед необходимостью искать новые формы пастырской деятельности. Особую роль катехизации в укреплении духовной дисциплины паствы отметил папа Пий IX в энциклике «Nostis et Nobiscum» (1849) При этом понтифик, известный своим клерикализмом, подчеркивал именно охранительные задачи катехитического руководства, необходимость пунктуального следования канонам, утвержденным Тридентским Собором[24]. Внешне схожей была и позиция преемника Пия IX папы Льва XIII, который посвятил проблемам катехизации свое первое апостольское послание «In Mezzo Alle Ragioni» (1878). Новый понтифик с возмущением писал о запрете в итальянских муниципальных школах преподавания католического Катехизиса и пагубном засилии воинствующего материализма. Однако Лев XIII представил проблему катехизации в совершенно особом свете. Он подчеркивал, что катехизация не только несет с собой свет евангельских истин, но и способствует укреплению в обществе нравственных основ, приучает человека понимать роль добродетели в его собственной жизни. «Учение Катехизиса облагораживает и возвышает человека в его собственной концепции, – отмечал Лев XIII. – И кто может утверждать, что учение Катехизиса не обновляет мир, не освящает человеческие отношения более тонким нравственным чувством, не укрепляет христианскую совесть в противовес нравственному ничтожеству насилия и несправедливости»[25].

В годы понтификата Льва XIII католицизм получил мощный толчок для духовного и доктринального обновления. Официальным учением Церкви был провозглашен томизм, а ее социальное учение было переориентировано на анализ актуальных общественных процессов и явлений[26]. В этой ситуации начала складываться обновленная катехитическая культура, тяготеющая к интеллектуализму и антропоцентризму, синтезу социальной, аксиологической и вероучительной функций. Однако закрепление ее было сопряжено с немалыми трудностями: на протяжении первой половины XX в. в Католической Церкви явно преобладали консервативные настроения. Так, папа Пий X в своих энцикликах подчеркивал, что катехитическое богословие должно быть безусловно ориентировано на укрепление тех истин вероучения, которые отражены в решениях Тридентского и Первого Ватиканского Соборов[27]. В Кодексе канонического права, принятом по благословлению папы Бенедикта XV в 1917 г., было закреплено ортодоксальное понимание катехизации, которая сводилась исключительно к наставлению детей с целью подготовить их к участию в таинствах[28]. Папа Пий XI в воззвании «Orbem catholicum» (1923) суммировал эти идеи[29], хотя в более поздних энцикликах и декретах он уже признавал важность сосредоточения катехитического процесса на личности воспитанника, осмыслении актуальных социальных проблем в русле христианской этики[30]. Но в полной мере условия для оформления современной концепции катехизации сложились лишь в эпоху аджорнаменто, когда Второй Ватиканский Собор дал толчок интенсивной модернизации католицизма.

В вопросах вероучения Второй Ватиканский Собор предложил не столько обновленную, сколько систематизированную и непротиворечивую версию традиционной догматики. А вот в области литургической реформы и развития социального учения Церкви новации оказались весьма масштабными. В полной мере это коснулось и вопроса о катехизации. Ключевое значение для этого имело провозглашение в ходе Собора задач Церкви по евангелизации мира. Само понятие евангелизации, по сути, впервые было раскрыто в ходе Собора в догматическом контексте. Подчеркивая роль миссионерских усилий по распространению Благой Вести, Собор отметил необходимость упрочения самого евангельского видения человека, придания ему всеохватывающего характера в рамках католического вероучения. Таким образом, принцип антропоцентризма становился основой и евангелизации, и катехизации (как отмечал впоследствии папа Павел VI, «евангельское освобождение коренится в неком замысле о человеке, в антропологии, которую нельзя приносить в жертву преходящим требованиям какой-либо стратегии, практики или продуктивности[31]). В декларации «О религиозной свободе» Собор провозглашал, что именно свобода выбора, личное достоинство и естественное право человека является той «евангельской закваской», которая должна составить основу духовной жизни человечества[32]. Поэтому евангелизация, которая является процессом «взросления в вере» и, одновременно, средством преображения мира, должна быть признана долгом каждого верующего. Даже «миряне, став участниками священнического, пророческого и царского служения Христа, исполняют в Церкви и в миру свою часть миссии всего Народа Божия, – утверждается в принятом на Соборе «Декрете об апостольстве мирян». – Их деятельность – настоящее апостольство: ведь она осуществляется ради евангелизации и освящения людей, а также для того, чтобы пронизать и усовершенствовать порядок преходящих вещей евангельским духом»[33].

С этой точки зрения требовалось признать несколько принципиальных новшеств в развитии практики катехизации. Во-первых, катехизация не может рассматриваться лишь как наставление в основах вероучения – она превращается в важнейшее средство евангельского освобождения, «способствуя подлинному, настоящему росту человека и справедливости в мире»[34]. Во-вторых, если катехизация признается не только постижением основ вероучения, но и «взрослением в вере», а также социальной миссией Церкви, то она должна быть направлена как на детей, так и на взрослых, как на неофитов, так и на прихожан. Более того, катехизация, понимаемая в социально-антропологическом контексте, не может быть замкнута лишь в рамках конфессионального сообщества – она начинает тесно смыкаться с экуменической деятельностью Церкви. В-третьих, субъектами катехизации становятся не только специально подготовленные лица, но и миряне, выполняющие свою часть апостольской миссии. Особое значение в этом плане имеет укрепление христианской семьи. В-четвертых, новое понимание задач и масштаба катехитической деятельности требует значительного расширения ее средств. Как отмечалось в декрете «О пастырском служении Епископов в Церкви», принятом на Втором Ватиканском Соборе, «для возвещения христианского вероучения пусть Епископы стараются применять различные средства, доступные в наше время, то есть прежде всего – проповедь и обучение вере, неизменно занимающие главное место; затем – изложение вероучения в школах, академиях, на конференциях и разного рода собраниях, равно как и его распространение посредством официальных заявлений, делаемых полномочной властью по поводу тех или иных событий через прессу и другие средства массовой коммуникации, …кроме того, пусть они заботятся о том, чтобы катехисты хорошо знали теоретически и практически изучали законы психологии и педагогические дисциплины, … [эту деятельность] нужно надлежащим образом согласовать с современными потребностями, учитывая не только духовные и нравственные условия жизни людей, но и общественные, демографические и экономические, [чему] весьма способствуют социальные и религиозные исследования, проводимые службами пастырской социологии»[35].

По решению Второго Ватиканского Собора была предпринята работа по составлению «Руководства по катехитическому воспитанию христианского народа». В ней приняли участие Конгрегации по делам духовенства и вероучения, экспертная богословская комиссия, Конференции епископов. Окончательный текст был утвержден папой Павлом VI в 1971 г. под названием «Общее Катехитическое руководство». Этот документ стал ориентиром в формировании современной системы катехумената, хотя многие аспекты катехитической еще вызывали дискуссии и требовали уточнения.


Важной вехой стала сессия Синода епископов, которая состоялась в октябре 1974 г. и была посвящена евангелизации в современном мире. Предложения этого собрания были представлены папе Павлу VI и отразились в его апостольском обращении «Evangelii nuntiandi» (1975), где окончательно было провозглашено единство задач катехизации и евангелизации[36].

Огромный вклад в формирование современной катехитической культуры внес папа Иоанн Павел II. В его многочисленных речах, посланиях и обращениях тема катехизации занимала одно из ключевых мест. Ее теологическим аспектам были посвящены энциклики «Redemptor hominis» (1979), «Dives in misericordia» (1980), «Dominum et vivifcantem» (1986 г.)[37]. В более широком социально-антропологическом контексте вопросы катехизации затрагивались Иоанном Павлом II в энцикликах «Veritatis Splendor» (1993) и «Fides et Ratio» (1998)[38], а ее связь с экуменическим служением Церкви – в энциклике «Ut Unum Sint» (1995)[39]. Особняком в духовном наследии Иоанна Павла II стоят его четыре катехитических наставления, раскрывающие основы веры в духе пастырской проповеди: «Верую в Бога, Отца Всемогущего, Творца» (1986), «Верую в Иисуса Христа Искупителя» (1989), «Верую в Духа святого Господа животворящего» (1991), «Верую в Церковь единую, святую и апостольскую» (1995)[40]. Общую цель такого катехитического наставничества Иоанн Павел II определял следующим образом: «Ученики должны расширить те культурные и религиозные горизонты, в рамках которых они привыкли мыслить и жить, чтобы подняться на уровень вселенских измерений Царства»[41].

Именно в годы понтификата Иоанна Павла II были предприняты шаги по формированию единой доктринальной основы катехумената. Эта задача обсуждалась на Синодальных собраниях 1980 и 1987 гг., посвященных роли семьи и апостольскому призванию мирян. К тому же в 1983 г. был принят ныне действующий Кодекс канонического права, где в отличие от предыдущей традиции активными субъектами катехитической деятельности Церкви были объявлены все ее члены и, прежде всего, родители[42]. В особой степени подчеркивалось, что катехитическая деятельность эффективно способствует возрастанию веры Народа Божьего лишь тогда, когда оба ее измерения – обучение доктрине и опыт христианской жизни, – «осознаются и воплощаются в жизнь в единстве и взаимодействии, ибо «ортодоксия» (правильное учение) и «ортопраксис» (правильное действие) неотделимы друг от друга во всяком подлинном катехитическом усилии»[43]. Подобный подход позволял резко активизировать катехитическую деятельность и, прежде всего, среди молодежи (вплоть до таких необычных форм, как рок-фестивали, паломнический туризм, создание Интернет-ресурсов и т. п.). Но расширение и обновление форм христианской жизни обязывало обеспечить единство в толковании «ортодоксии» и «ортопраксиса», создать систему толкования важнейших основ вероучения, современную по стилистике изложения и доступную даже для самых неискушенных мирян. Эта задача была поставлена на Чрезвычайной Ассамблее Синода Епископов в 1985 г., посвященной двадцатой годовщине окончания Второго Ватиканского Собора (как отмечал впоследствии Иоанн Павел II, «многие высказывали желание, чтобы был составлен катехизис или компендиум всего католического учения по вопросам веры, а также морали, который был бы ориентиром для катехизисов или компендиумов, создаваемых в различных странах»[44]).

Подготовкой Катехизиса с 1986 г. занималась Комиссия из двенадцати кардиналов и епископов под председательством кардинала Й. Ратцингера, будущего папы Бенедикта XVI. В 1992 г. Катехизис был представлен в Апостольской Конституции Иоанна Павла II «Fidei depositum», а спустя пять лет завершилась работа над дефинитивным латинским текстом Катехизиса[45]. В соответствии с ним было обновлено и «Общее Катехитическое руководство»[46]. Новая редакция этого документа была призвана удовлетворить двум основным требованиям: с одной стороны, необходимо было соотнести задачи и средства катехизации с контекстом евангелизации, провозглашенной апостольскими обращениями «Evangelii nuntiandi» и «Catechesi tradendae», а с другой, принять во внимание толкование основ веры, представленное в Катехизисе. В состав обновленного «Общего катехитического руководства» вошло введение, в рамках которого был представлен общий очерк «истолкования и понимания человеческих и церковных ситуаций в свете веры и упования на силу евангельского семени», и пять разделов, раскрывающих роль катехизации в рамках евангелизации, нормы и критерии представления евангельского обращения в катехизации (в том числе с опорой на текст Катехизиса), сущностные элементы «педагогики веры, вдохновленной педагогикой Божией», те социально-религиозные ситуации, учет которых должен быть обязательным условием катехизации, сферы ответственности и организационные аспекты в рамках катехитической деятельности. В заключении документа еще раз подчеркивалась связь катехитической деятельности с евангельской миссией Церкви и важность учета «современного опыта церковной жизни разных народов»[47]. В целом, основной целью «Общего Катехитического руководства» стала не столько формулировка конкретных решений и практических указаний, сколько размышления по актуальным социально-религиозным проблемам.

В период понтификата Бенедикта XVI Католическая Церковь продолжила усилия по активизации катехитической деятельности. Но ее стилистика стала приобретать более традиционные черты, близкие к Мюнхенской модели катехумената. Вновь существенно возросла роль катехитического богословия и классических форм религиозного образования. В 2005 г. Бенедикт XVI представил Компендиум Катехизиса Католической Церкви, отмечая, что этот документ «в силу своей краткости, четкости и полноты обращен к любому человеку»[48]. Но примечательно, что Компендиум не только представлял собой сокращенный вариант Катехизиса, но и был составлен в диалогичной форме, воспроизводя классический для древнего катехумената стиль диалога наставника и ученика. В текст Компендиума были включены изображения, представляющие наследие христианской иконографии, а его содержательная структура была построена на основе толкования предмета веры, христианских таинств, молитвенного опыта и Декалога (десяти заповедей). Социально-религиозная проблематика, напротив, была минимизирована. Смысл такого подхода емко сформулировал епископ Тадеуш Кондрусевич во введении в русскоязычному изданию Компендиума: «Современный мир, подверженный процессам секуляризации, нуждается – в соответствии с требованиями времени – в новом, четком и ясном провозглашении истин веры, христианского учения и нравственности, без двусмысленности и “политкорректности”»[49].

Проблема эффективности и успешности реформ в историческом контексте

Нет дела, коего устроительство было бы труднее,

ведение опаснее, а успех сомнительнее,

нежели замена старых порядков новыми.

Н. Макиавелли[50]

Фадеева И. И.

магистрант исторического факультета МПГУ

Реформы – это предпочтительный и, в настоящее время, основной способ перемен в обществе. До сих пор среди историков, экономистов, социологов и политологов ведется спор о том, как спрогнозировать эффективность и успех начинающихся реформ. Реформа проводится от имени государства и носит легальный характер, а также обычно носит имя того человека, кто ее задумал (реформа Петра Великого, реформа Наполеона) и (или) реализовывал[51].

Эпоха Нового времени внесла существенные коррективы в процесс рационализации управления. Это эпоха революций и перемен, поэтому постараемся раскрыть тему реформирования и успеха реформ на примерах из этого периода всеобщей истории. Сама организация государственного управления в передовых странах становится образцом для подражания, эталоном переустройства для других. Такой путь развития принято называть модернизацией. Борьба традиционных и рационалистических тенденций представляет собой закон развития всякой управленческой системы. Почему реформы одних правителей имели успех, а у других заканчивались провалом? Существуют ли критерии успешности реформ? Чтобы ответить на эти вопросы, рассмотрим некоторых известных в истории реформаторов.

Одним из ярких примеров успешной реформаторской деятельности является политика Наполеона Бонапарта во Франции. Наполеон сумел создать эффективную систему управления в центре и на местах, ввел законодательство, учитывавшее реалии нового буржуазного общества. Сильная центральная исполнительная власть – это традиционное для Франции явление, поэтому реформы Наполеона в этой области не встретили противодействия, а их позитивные результаты ощущаются до сих пор. Гражданский кодекс сам Наполеон признавал своим главным достижением. Для той эпохи Гражданский кодекс был невероятно прогрессивным творением. Этот свод гражданских законов утверждал и регулировал систему отношений в новом французском обществе. Кодекс гармонично вписывался в национальные традиции.

Стремясь консолидировать французское общество, Наполеон хорошо понимал роль религии в контроле властей над народными массами и заключил Конкордат с Ватиканом. Назначение высших католических иерархов папой происходило только при одобрении высшей светской властью. А священники превращались в подобие чиновников, так как получали жалованье от государства. То была старая галликанская традиция, и со времен Филиппа IV Красивого французское государство контролировало местную католическую церковь, чего не наблюдалось в других католических странах. Галликанство – это традиция вмешательства государства в дела национальной церкви и зависимость национальной церкви от «своего государства», а также относительная независимость последней от Ватикана. Наполеон модернизировал галликанскую традицию. В Средневековье и раннее Новое время существовала господствующая католическая конфессия. В светском буржуазном государстве все граждане формально равны перед законом независимо от своего социального статуса и религиозной принадлежности (в «Декларации прав человека и гражданина» была объявлена свобода вероисповедания). Наполеон это учел и распространил галликанские принципы на самые крупные во Франции некатолические конфессии, тем самым уровняв всех верующих в их гражданских правах. Оба главных протестантских культа (лютеран и кальвинистов) и иудаизм, также как и католическая церковь, оказались под патронажем государства[52]. Наполеон не допустил установления какой-либо религии в качестве государственной. Конфессиональная политика Наполеона была продолжением многовековой галликанской традиции и одновременно ее модернизацией в соответствии с потребностями французского общества.

Наполеон заложил основы системы образования, которая развивалась и впоследствии, поставив образование на службу государству[53]. Был преодолен кризис, в котором образование находилось предыдущие пятнадцать лет. Школы должны были давать теперь не только знания, но и воспитывать добропорядочных и законопослушных граждан и специалистов, необходимых современному государству (гражданских, военных, технических и т. д.). Реформа образования предусматривала унификацию учебных программ и организации учебного процесса на всех ступенях обучения – от начальной до высшей школы. Проведенная Наполеоном реформа образования способствовала развитию общества и упрочению модернизированного и реформированного государства.

Наполеон Бонапарт прекрасно осознавал необходимость модернизации государственных институтов Франции. Однако при этом он не оставался в стороне от политических реалий и не повторил ошибок предыдущих реформаторов эпохи революции. Его реформы опирались на политические и национальные традиции французов, его принцип сильной центральной власти был понятен большинству населения, а идея модернизации органов государственной власти, правовой системы и общественных институтов была насущным требованием времени. Реформы Наполеона проводились последовательно, сочетаясь с твердой политической волей. Именно сочетанием этих факторов и объясняются причины успеха наполеоновских реформ и их значимость для последующего развития Франции.

Значительным своеобразием отличался реформизм в России. Петровский идеал рационального и справедливого государства оказался утопией. На практике он привел к созданию полицейского государства: скроенное по западноевропейскому образцу, оно не имело сдержек и противовесов центральной власти в виде общественных и гражданских институтов, присущих западной модели. В условиях отсутствия каких-либо институтов социального контроля государство ничем не было связано в ходе осуществления реформ управления. Поэтому последние неизбежно приобретали принудительный, навязанный характер, они шли сверху. Такая ситуация порождала у людей определенную психологию, которой свойственно апеллирование к государству как единственному организатору и инициатору совершенствования общества. Как раз на петровское время приходится множество проектов, выражавших такого типа настроения в различных слоях общества. Так, И. Т. Посошков в своей «Книге о скудости и богатстве», задумываясь над тем, почему такая богатая страна, как Россия, живет так скудно, усматривает главную причину этого в плохом управлении, а главное направление изменений в лучшую сторону видит в государственном регулировании: поддержке государством торговли, ремесел и художеств, контроле за соблюдением законности, охране природы и т. д. вплоть до регламентации одежды и допустимых норм поведения разных сословий. При таком типе социальных отношений инициатива снизу не нужна. Система требует лишь способных организаторов и исполнителей. Именно из этого исходил Петр, подбирая себе помощников из различных слоев общества (вспомним в связи с этим хотя бы А. Д. Меншикова), а целью административных реформ Петра и было создание для регулярного государства идеального исполнительского аппарата, действовавшего строго по регламентам и инструкциям. В России были свои политические традиции и связанные с ними властные институты – Боярская дума, Земские соборы, приказы. Пётр же бездумно заимствовал многое из опыта Дании и Швеции (Табель о рангах, коллегии, Сенат). Наконец, он превратил элиту в нечто чуждое народу и по одежде, и по воспитанию, и по языку (среди дворян был распространен французский язык и западная культура). А ведь элита осуществляет реформы, но она оказалась оторвана от нации, ее чаяний и потребностей.

В России налицо особенное, ни с чем не сравнимое развитие, в котором движение вперед парадоксальным образом переплетается с подавлением свободы, а технический и другой прогресс – с отчуждением общества от государства. В результате исторического развития сложился своеобразный «русский путь» – от модернизации до модернизации. А поскольку реформы сверху, особенно внедрение нового, требуют усиления власти, то развитие производительных сил в России, сопровождаясь волнообразным усилением деспотизма на каждом витке реформ, шло в сторону уничтожения гражданского общества, до некоторой степени возрождавшегося после того, как эпоха реформ проходила.

Реформы Петра заморозили процессы эмансипации частной собственности, особенно на самом массовом, крестьянском уровне. Подтверждение этому – разрушение права частного владения землей вследствие введения уравнительного подушного (вместо поземельного) налога на государственных крестьян. Со временем этот налог привел к ликвидации частного владения, переделам земли общиной и ко все возрастающему вмешательству государства в дела крестьян.

Своеобразие исторического пути России состояло в том, что каждый раз следствием реформ оказывалась еще большая архаизация системы общественных отношений. Именно она и приводила к замедленному течению общественных процессов, превращая Россию в страну догоняющего развития. Своеобразие состоит и в том, что догоняющие, в своей основе насильственные реформы, проведение которых требует усиления, хотя бы временного, деспотических начал государственной власти, приводят в конечном итоге к долговременному укреплению деспотизма. В свою очередь замедленное развитие из-за деспотического режима требует новых реформ. И все повторяется вновь. Циклы эти становятся типологической особенностью исторического пути России. Так и формируется – как отклонение от обычного исторического порядка – особый путь России.

Продлится ли в нашем будущем «изменение обычного исторического порядка» – особый путь, который в очередной раз ввергнет страну в насильственные изменения, не давая ничего взамен, кроме перспективы повторения их в будущем, уже на периферии мирового развития? Или в нашей истории изменится смысл слова «реформа», и мы найдем в себе силы, возможности и волю занять достойное великой культуры место в этом мире? На эти вопросы смогут ответить только историки будущих поколений, но хотелось бы, чтобы утвердительно – на второй.

Для более детального обоснования авторской концепции рассмотрим деятельность еще одного выдающегося российского реформатора – Александра II. Для эпохи Александра II самым значительным событием принято считать освобождение крестьян, позже названное Великой реформой[54]. Для включения в процессы общественной жизни огромной массы освобождённых крестьян потребовался ряд дополнительных реформ. В целом, в реформаторской деятельности Александра II уделялось большое внимание комплексности преобразований. Помимо крестьянской реформы намечались и проводились земская, судебная, военная реформы. Однако Александр II был убит, следовательно, обществом не были в полной мере приняты и поняты (особенно крестьянами) его реформы. По стране прокатывались серии волнений и бунтов. Реформы Александра II не выполнили главную задачу, стоявшую на повестке дня – не дали крестьянам землю. Поэтому узел противоречий в крестьянском вопросе так и не был развязан: безземелье и малоземелье, выкупные платежи тормозили распад феодального крестьянского мира, а, следовательно, тормозили и буржуазное развитие страны. А раз не решен главный вопрос реформ, то и весь пакет остальных, прекрасных и продуманных, как, например, земская или судебная, был обречен на провал. Если в случае с Петром I просматривается отсутствие продуманного проекта и пренебрежение к особенностям национального развития, то в случае с Александром II – недостаток политической воли: крестьянам личную свободу дали, но без земли, так как против воли правящего помещичьего класса власти пойти не решились. У Петра I была политическая воля, но не было ясного понимания сути реформ. У Александра II это понимание присутствовало, но не хватило политической воли. Политическая воля оказывается важной составляющей успеха реформ. Еще Н. Макиавелли писал: «Сохраняют благополучие те, чей образ действий отвечает особенностям времени, и утрачивают благополучие те, чей образ действий не отвечает своему времени»[55].

Правила реформирования в России совсем иные, чем в западном обществе. В России не существовало социальной базы для реформаторства в силу господства традиционной культуры, ориентированной на идеальную имперскую власть. Чтобы осуществить реформы, нужно, по крайней мере, сформулировать их конечную цель. Россия же вместо этого всегда начинала подражать странам западного типа, с тем, чтобы стать государством, способным активно противостоять Западу.

Однако существуют ситуации, когда реформы необходимы, и с их помощью можно предотвратить революцию. Тогда необходимо учитывать условия успешности реформ:

• зрелость общества, которое может оказывать поддержку реформам или мешать их проведению;

• соответствие реформ логике внутреннего исторического развития, национальным традициям, национальной идее (например, сильное государство, как во Франции);

• решительность реформатора, его готовность идти до конца;

• реформы должны усилить эффективность деятельности государства и мобилизовать общество на решение новых задач;

• реформы должны проводиться продуманно и комплексно;

• необходим отказ от бездумного копирования опыта других стран.


Размышления на тему реформирования и реформ приводят к выводу о том, что страна может удерживаться за счет сохранения ее культурно-исторических основ. Искусство реформатора состоит в том, чтобы построить такую комбинацию, которая продвигала бы страну в желаемом направлении, но при этом не разрушала ее, не деформировала ее цивилизационных основ[56]. Однако как бы ни были серьёзны исторические предпосылки, реформы не начинаются, пока не появляется фигура реформатора, способного осознать проблемы страны как свои собственные, выявить социальные противоречия и предложить программу действий по их разрешению.

Трансформация образа императора Японии: проблемы исторической имагологии

Смирнова Л. А.

магистрант исторического факультета МПГУ

С древнейших времен и до сегодняшнего дня одним из главнейших символов Японии является император (тэнно).

Происхождение императорского дома окутано тайнами, легендами и невероятными фактами. Один из таких фактов: правящая династия Японии не прерывалась, по меньшей мере, в течение полутора тысяч лет. Положение уникальное, не имеющее аналогов в мире. Еще одна уникальная особенность положения императора Японии заключается в том, что он позиционируется как «отец и мать для народа». Согласно книге «Основные установления относительно императорского дома», изданной в 1913 г., единственной вещью, которую невозможно будет никогда скопировать у Японии, является именно императорский дом. «В нашей Японской империи императорский дом и народ не находятся в отношениях ненавистного правителя и повелеваемого. Они находятся в отношениях главы семьи и члена этой семьи. И поскольку такие отношения продолжаются не век и не два, а в течение долгих тысяч лет со времени основания государства, то эта идея, передаваясь из поколения в поколение, сформировала естественное чувство подчинения и любви по отношению к императорскому дому, чувство, которое прочно запечатлелось в умах народа – в каждом представителе японского народа без изъятия, превратившись в его неотъемлемое свойство»[57].

До недавнего времени фигура императора была священной и неприкосновенной. Он не появлялся на изображениях, приравниваясь по статусу к синтоистским божествам; не становился объектом словесного творчества. Исключение составляли летописные своды, являющиеся единственными источниками, способными поведать нам о внешности и деяниях представителей правящей династии.

Императорская власть была безгранична и распространялась на все сферы жизни японского общества вплоть до политического переворота и установления правления сёгуната Токугавы (1603–1868). Однако, несмотря на то, что реальной властью в Японии с того времени обладал сёгун, император Японии в Киото оставался законным правителем Японии. Право управления страной было официальным образом делегировано императорским двором клану Токугава, а в конце периода Эдо в ходе реставрации Мэйдзи (1866–1869) также официально возвращено императорскому двору.

Традиция сокрытия лика императора от «народа» в период правления Токугава сохраняется. Даже сёгун был вынужден общаться с императором через специальные загородки. Лишь самому ближайшему окружению дозволялось лицезреть правителя страны, чье поведение подлежало строжайшему подчинению традициям и запретам. Подобная традиция доходила до уровня ритуальной практики. Император не мог покинуть здание дворца без специального зачарованного зонта, скрывающего его лицо не только от палящих лучей солнца, но и отрицательных флюидов внешнего мира[58].

Реставрация Мэйдзи не смогла обратить те изменения в политическом статусе императора, которые произошли в течение правления Токугава. Свершившаяся революция лишь номинально вернула власть в руки императорского Дома. Согласно конституции, принятой в 1889 г., императорская власть ограничивалась парламентом. Кроме того, политическая элита поставила жизнь императора и его семьи в условия жесткого контроля, регламентированного ритуалом и протоколом. Один из внуков Мэйдзи говорил, что императорская семья подобна «птице в клетке». Япония сбросила с себя гнет сёгуната, но Сыновья Неба и Дочери Неба так и остались в заложниках у прошлого[59]. Иными словами, император становился ритуальным и символическим центром, лишаясь возможности единолично принимать политические решения.

Однако сама ситуация в стране и мире изменилась. Теперь нельзя было просто так запереть императора во дворце, отдав в его руки лишь ритуальные полномочия. Япония перестала быть изолированным островным государством. Пусть и насильно, но ее заставили вступить в открытую международную игру, где ей предстояло занять свое место. Следуя европейской традиции, японское правительство вывело императора, признанного главу государства, на первый план. Мэйдзи начал появляться на улицах, площадях, военных парадах, маневрах, выставках, в театре, ипподроме. Его образ был запечатлен художниками и появлялся в местах большого скопления людей. Он стал главным символом «новой» Японии.

В период правления Мэйдзи Япония из «захолустной страны на самом краю цивилизованного света»[60] превратилась в «Великую Японскую империю» – мощную державу, с которой следовало считаться всем. За это время Япония создала эффективную систему управления, армию, в войнах с Китаем и Россией доказав всем и каждому, что японский солдат ничем не уступает европейскому, добилась всеобщей грамотности, приступила к индустриализации, получила колонии в Корее и Тайване. Безусловно, до Запада Японии было еще далеко, но в Азии у нее было неоспоримое превосходство.

После смерти Мэйдзи был провозглашен «великим императором». И было не важно, что на самом деле император не сыграл практически никакой роли в преобразовании страны, а был лишь ее символом. Об этом знали лишь единицы, а для миллионов японцев грандиозные изменения были неразрывно связаны с именем Мейдзи. По итогам его правления изменился и сам образ императора. Теперь он выступал не как «скрытый в облаках» первожрец синто, а как активный созидатель. Кроме того, он стал для японцев образцом морали и покровителем образованности.

Будущее великого правителя ожидало и сына Мэйдзи Ёсихито – императора Тайсё. Однако, он не оправдал возложенных на него надежд. Перенесенная в детстве болезнь (менингит) подорвала здоровье наследника престола, лишив его возможности в полной мере исполнять свои обязанности и на посту правителя государства. Правящая элита и народ были поставлены в тупик, так как вторая статья конституции 1889 г. гласила: «Корона наследуется в мужской линии императорского дома, согласно постановлениям семейного статута»[61]. Ёсихито был единственным сыном императора Мэйдзи.

В обязанности императора, прежде всего, входила представительская функция. Он должен был отправлять синтоистские ритуалы, давать аудиенции, открывать и закрывать сессии парламента, принимать парады, участвовать в торжественных церемониях, появляться перед народом. Это не требовало от человека большого ума, но отнимало огромное количество сил и здоровья. И именно этого у императора Тайсё не было. Церемония интронизации Тайсё прошла в 1915 г., а последний официальный выезд императора за пределы Токио состоялся в 1919 г. После этого жизнь императора делилась между дворцом в Токио и загородной резиденцией в Хаяма, расположенной на побережье. Туда его всегда сопровождала жена, которая была для него «не столько императрицей, сколько титулованной сиделкой»[62].

В 1921 г. был опубликован указ, по которому Тайсё ввиду своей тяжелой болезни назначал принца Хирохито своим опекуном. Что характерно, указ был подписан уже не императором, а его сыном. Это должно было указывать на их сакральную нерасторжимость, двойственность в одном лице. В это же время он полностью исчез из поля зрения тысяч японцев. Его место в полной мере занял Хирохито. 5 декабря 1926 г. императора Тайсё не стало. Но его смерть не произвела такого ошеломляющего эффекта, как кончина Мэйдзи. Японские газеты писали, что Тайсё продолжил те дела, которые начал его великий отец. Зарубежная пресса была еще более сдержана. Люди редко связывали изменения, произошедшие с Японией за эти годы, с именем императора. Все понимали, что тяжелобольной человек не имел никакой возможности влиять на судьбу страны. В это время получают большое распространение идеи о том, что император является «органом» японского государства. Верховным, но все же органом, полномочия которого огромны, но все-таки ограничены законом. Консерваторы по-прежнему утверждали, что без императора не существует государства, но видя беспомощность Тайсё, несколько принижали роль императора, не связывая судьбу страны с одной фигурой. Однако Тайсё в некотором роде все-таки можно назвать реформатором. Он стал первым моногамным императором. Все его предшественники на троне имели наложниц. Сам Тайсё был рожден вовсе не женой императора, а его наложницей Янагихарой.

Эту традицию поддержал и наследный принц Хирохито – император Сёва, который отказался взять наложницу после того, как его жена Нагако принесла ему четырех дочерей и пережила выкидыш. Наследный принц Акихито был рожден 23 декабря 1933 г. и исполняет обязанности императора по сей день. Именно на долю императора Сёва выпали самые тяжелые испытания, которые и привели институт императора к тому состоянию, в котором он есть сейчас.

Вся довоенная система управления страной была выстроена так, что фигура императора являлась для нее «несущей». Еще в 1912 г. юрист и профессор Токийского университета Какэхи Кацухико в труде «Великий смысл древнего синто» утверждал: «Японский народ не может существовать без своего императора. Только августейший император дает ему жизнь, без императора было бы невозможно его рождение, без него японский народ прекратит свое существование»[63]. В связи с этим, первое, что было необходимо сделать Хирохито, придя к власти, это восстановить престиж и силу титула императора. Будучи человеком деятельным, он легко добился признания народа. Он, как и его дед, исправно исполнял все представительские функции, но в отличие от Великого Мейдзи делал это с большим рвением. Например, играл в гольф с наследником британского престола Эдуардом, взбирался на гору Фудзи, учредил кубок, который вручил на чемпионате Японии по легкой атлетике. Всего император и его братья учредили 13 кубков. Это было сделано, чтобы показать, что династия полна жизненных сил и здоровья.

Активное присутствие в жизни императорской семьи спорта было не единственным нововведением. На территории дворца в 1927 г. было разбито два поля (заливное и суходольное), на которых Сёва выращивал рис. Он преподносил рис родовому святилищу Исэ, где из него готовили ритуальное сакэ. Супруга императора Нагако ухаживала за тутовыми деревьями, листья которых служат кормом для шелкопрядов. Таким образом, супружеская чета рсализовывала функцию древнего правителя – покровителя плодородия.

Взойдя на престол, Хирохито из местоблюстителя превратился в императора настоящего. С этого момента он становился не только главным жрецом страны, но и ее главнокомандующим. В связи с этим у императора появилось как бы два лица. Одно, которое нельзя было демонстрировать народу – император лишь раз во время своей интронизации был снят в традиционных синтоистских одеждах. В остальное время образ императора-жреца, его священная сущность, заменялся изображениями моста Нидзюбаси, ведущего через ров к императорскому дворцу, императорского экипажа, на которых сам император отсутствовал. И второе – публичное. На людях Сёва показывался исключительно в военном мундире главнокомандующего. Такое проявление его сущности вкупе с белым конем служили олицетворением могущества Японии и ритуальной чистоты ее императора. Белый цвет издавна в Японии считается священным. Кроме того, согласно традициям император должен был избегать «загрязнения», потому касаться земли ему не пристало[64]. В конных портретах была олицетворена небесная сущность государя, а земная суть в тех изображениях, где облаченный в военный мундир он твердо стоит на земле.

На фотографиях Сёва никогда не улыбался. Он никогда ни с кем не разговаривал. Никогда не произносил речей. «Это создавало ту дистанцию, которая выводила его за пределы человеческого»[65]. Портреты императора и его жены были разосланы во все общественные места (школы, университеты, правительственные учреждения и пр.). Однако, публике они предоставлялись только во время праздников или торжественных мероприятий. В остальное время они или хранились в специальных несгораемых ящиках, или были закрыты занавесками. «Традиционная японская культура искала компромиссы с культурой нынешней, но по-прежнему полагала, что мозолить глаза народу – дело не царское»[66].

В первую треть правления Сёва – с 1926 по август 1945 г. – появление императора на коне, в автомобиле и экипаже должно было донести до подданных идею «мобильного» императора. Движение создавало впечатление динамизма – как самого Сёва, так и всей страны. В послевоенное время отношение к императору внутри страны нисколько не изменилось. Американцам, получившим возможность на правах оккупантов активно вмешиваться во внутреннюю политику страны, император представлялся угрозой. Но исследования, проведенные американскими учеными, показали, что устранение императора может привести к еще большему дисбалансу внутри страны, так как послевоенная японская элита продолжала считать, что император является центром японского государства.

В связи с этим было принято решение внести серьезные изменения в образ императора и его функции. Тело императора должно было приобрести человеческое измерение (несмотря на все трансформации, которые претерпел образ императора за последнюю сотню лет, никто не имел права прикасаться к Сёва). Император сменил военный мундир на западный костюм (теперь главнокомандующим считался Макартур) и был освобожден от ответственности за развязанную войну. Теперь его стали позиционировать как символ новой мирной Японии.

Первая встреча Сёва с Макартуром произошла 27 сентября 1945 г. О чем говорили сильные мира сего остается тайной, но свидетельством той встречи служит фотография. Макартур был большим специалистом в области связей с общественностью, поэтому настоял на том, чтобы по итогам встречи был сделан памятный снимок. Когда фотография увидела свет, она повергла народ Японии в шок. «Она не оставляла сомнений в том, кто здесь хозяин»[67]: по сравнению с Сёва, Макартур казался гигантом, кроме того, генерал был старше императора (Сёва было 44 года, а Макартуру – 65 лет). Неравенство подчеркивалось и тем, что Макартур стоял слева – занимал сторону, приличествующую мужчине. И это все при том, что раньше никому не разрешалось появляться на фотографиях вместе с императором. Фактически Сёва вернулся в то время, когда он был не императором, а всего лишь наследным принцем. И на этом Макартур не остановился. Он запретил печатать в газетах фотографии императора, направившегося с паломничеством в Исэ. А после 15 декабря 1945 г., в связи с указом об отделении религии от государства, Сёва потерял право посещать святилище Ясукуни, где покоились духи воинов, которые отдали свою жизнь за Японию в прошедшей войне.

Идея о том, что следует развенчать божественное происхождение императора, блуждала в умах американцев уже давно. В связи с этим 1 января 1946 г. Сёва подписал указ. В общих чертах, его содержание было следующим: «Во-первых, император обещал, что отныне он будет управлять страной, опираясь на «общественное собрание». Во-вторых, прокламировался принцип, что элита и подданные обязаны объединиться ради благополучия страны. В-третьих, всем подданным предоставлялось право проявлять личную инициативу. В-четвертых, обещалось, что «будут устранены дурные обычаи прошлого», а управление станет основываться на «Пути Неба и Земли». В-пятых, говорилось, что “знания будут обретаться во всем мире”»[68]. Кроме того, а указе говорилось: «Пребывая в единении со своим народом, Мы всегда готовы разделить с ними радости и горести. Связь между Нами и народом всегда основывалась на взаимном доверии и привязанности, а не просто на мифах и легендах. Не основывается эта связь и на ложной идее о том, что император является явленным божеством (акицумиками), и на том, что японский народ стоит выше других народов и его предназначением является управление миром»[69].

«Отречение» от своей божественной сущности далось Сёва легко. Дело в том, что в японской традиции император не является «Богом», каким он рисуется в христианстве. Не считается он, впрочем, и синтоистским божеством. Он является потомком богини солнца Аматэрасу, и текст указа этого не отрицал. Японцы считали сведения относительно императорского дома историей – реальными событиями, а не мифом. Да и слово «миф» на тот момент не имело в японском языке значения небылицы. Но для американцев это было несущественным, тем более, что в официальном переводе указа на английский язык стояло не «акицумиками», а «Emperor is divine»[70].

Трактовки указа могли быть различны, но остается фактом, что после его обнародования компания по «очеловечиванию» императора стала набирать обороты. Американское командование требовало новых мер по лишению Сёва ореола божественности. Для этого нужно было сделать так, чтобы как можно больше людей увидело императора, убедилось, что он сделан из плоти и крови. С февраля 1946 г. Сёва начал серию поездок по стране. К моменту окончания этого путешествия он посетил практически все префектуры. Поездка Сёва принесла свои результаты. Миллионы людей воочию увидели императора и не ослепли. Они видели его нерешительную походку, слышали его голос.

Апогеем всех задуманных американским командованием преобразований стала конституция 1947 г. Она была написана на английском языке, но это держалось в строжайшем секрете. На японском языке проект был опубликован в марте 1946 г. от имени самого Сёва. Он был внесен на обсуждение в парламент как дополнение к уже существующей конституции имперской Японии. В отзыве парламентского подкомитета по конституции говорилось: «Первая статья конституции исходит из положения, что за императором, как представителем вечной династии, сохраняется его монаршее положение, при котором он, исходя из своей суверенной воли, одновременно и навечно объединяет их с Небом и Землей. Таким образом, подтверждается тот непреложный факт, что император, находясь в гуще людей, стоит в стороне от реалий политики и по-прежнему сохраняет свое положение в качестве центра жизни людей, являясь источником морального руководства. Это положение заставило подавляющее большинство членов комитета принять его с чувством предельной радости и удовлетворения»[71]. Такое понимание первой статьи конституции радикально отличалось от того, что задумывали американские разработчики. Но они не могли повлиять на мнение японской элиты и народа.

Сёва провозгласил принятие конституции 3 ноября 1946 г. – в 94 годовщину рождения Мэйдзи. Новая конституция вступила в действие 3 мая 1947 г. В этот же день было выпущено несколько миллионов брошюр под названием «Новая конституция – светлая жизнь». В брошюре утверждалось, что император стал теперь символом единства народа – подобно тому, как Фудзи символизирует природную красоту Японии, а сакура – благородство японской весны. Даже в уставах демократических партий значилось, что император – источник всего.

Таким образом, несмотря на то, что на протяжении сотен лет образ императора претерпел значительные изменения, он остался ключевой фигурой для японского общества. Император потерял возможность принимать какие-либо политические решения, в связи с указом об отделении религии от государства лишился своего статуса первожреца синто, был отстранен от поста главнокомандующего армией, но остался тем якорем для государства и народа, который позволил японцам не растеряться в стремительно меняющемся мире. Император стал связующим звеном между обществом и его историей, позволяя японцам сохранить свою самобытность и идентичность как нации.

Сакрализация личности вождя иудейского восстания ii в. н. э. Бар-Кохбы. семиотический аспект

Хасанов Р. Г.

аспирант кафедры методики преподавания истории МПГУ

Многие науки имеют дело со знаками, но каждая из них изучает знак в каком-либо его одном, отвечающем задачам данной науки, аспекте, и история не является исключением. Семиотическое изучение истории отличается, прежде всего, своим подходом к тексту источника. Сложность положения историка в том, что он не может иметь дело с первичными фактами, так как отделен от реально произошедшего события его зашифрованным описанием. Необходима реконструкция кода, которым пользовался создатель текста, и установление его корреляции с кодами, которыми пользуется исследователь. Эту задачу – выявлять в прошлом символы и коды, переводить их в соответствии с современной знаковой системой и таким путем расшифровывать смысл источника – и помогает решать семиотика: особая наука о знаках и знаковых системах.

Семиотика обладает значительным объяснительным потенциалом в исследовании конкретных вопросов истории, например, в установлении тайны имени вождя антиримского восстания в Иудее II века н. э. Симеона Бар-Кохбы. Предметом изучения данной статьи является смысловое толкование имени руководителя повстанцев, приводящее к различному его пониманию, а следовательно – и прочтению.

Дошедшие до нас сведения о восстании и его лидерах, как правило, относятся к позднему времени создания, исходят от враждебных кругов, они фрагментарны и отрывочны. Основными источниками по данному вопросу являются труды античных, армянских авторов и ветхозаветные тексты, а также нумизматические свидетельства.

Сохранившиеся разнородные сведения позволяют воссоздать несколько различных образов Бар-Кохбы. У Евсевия Бар-Кохба предстает разбойником, самозванцем и жестоким гонителем христиан. Евсевий называет Бар-Кохбу «…звезда, убийца и разбойник; он, ссылаясь на это имя, внушил рабам, будто он светило, спустившееся с неба, дабы чудом даровать им, замученным, свет»[72]. Положение о «звездном» происхождении лидера, основывалось на отрывке из Книги Чисел 24:17. «Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля и разит князей Моава и сокрушает всех сынов Сифовых»[73]. Немецкий ученый Э. Шюрер находит мессианский характер восстания главной причиной отказа христиан примкнуть к нему[74].

Подобный образ Бар-Кохбы вероятно сложился в среде палестинских христиан, как под воздействием тех гонений, которым подвергались их собратья, не желавшие участвовать в восстании против Рима, так и вследствии провозглашения лидера восстания мессией.

Моисей Хоренский дублирует Евсевия в вопросе о характеристиках и оценках лидера восстания Бар-Кохбы: «… В то время иудеи отпали от римского царя Адриана и под во дительством некоего разбойника по имени Баркоба, то есть “Сын звезды”, стали сражаться с епархом Руфом. По своим делам он был преступник и убийца, но кичился, ссылаясь на свое имя, якобы явился с небес как спаситель их от притеснения и плена…»[75].

Использование ветхозаветных источников возможно лишь совместно с письмами и хозяйственными документами периода восстания, обнаруженными в Иудейской пустыне в середине XX в. Опираясь на последние, мы узнаем, что в имени вождя восстания были не только ассоциации со звездой, и наиболее вероятным именем этого человека было Симеон бар Косиба или Бар Кохба. «Настоящее имя Бар Кохбы – Шимон Бар Козиба»[76]. По некоторым предположениям Козиба означает местность, откуда вышел родом Симеон, или, на худой конец, имя его отца, в честь которого он и получил второе имя.

Встречающееся в контрактах на аренду, а также в других документах из Иудейской пустыни имя Шимон бар-Косиба вместо ранее известного Бар-Кохба, решает загадку, связанную с именем предводителя восставших. Дело в том, что имя Бар-Кохба, то есть «сын звезды», данное вождю еще рабби Акивой, одним из идеологов восстания, имеет мессианское звучание. В таком виде это имя было воспринято христианскими источниками. Однако в Ветхозаветных источниках вождь восстания называется «Бен или Бар-Козиба», что значит «сын обманщика». Такое имя могло возникнуть в противовес имени Бар-Кохбы с его мессианистским звучанием и свидетельствует о какой-то враждебной Бар-Кохбе традиции, оформившейся, вероятно, уже после поражения восстания. Эта замена KSBH на KZBH вероятно произошла в результате игры слов, возводившей по созвучию патронимическое «сын Косибы» или топонимическое «уроженец местности Косибы» KSBH к глаголу KZB – «лгать», «обманывать».

Греческие документы, найденные в пещерах, говорят об ином звучании имени вождя. Если еврейское и арамейское написание, состоящее только из согласных знаков KWSBH или KSBH, позволяет читать это имя как Косеба, Косиба и Косба, то по-гречески, где гласные обозначаются и написание соответствует произношению, оно звучит так: Хосиба «Zimwn Xwsiba», и это является решением вопроса[77].

Предания представляют Бар-Кохбу могучим богатырем, от колена которого отлетают обратно и убивают римлян ядра, выпущенные из их баллист. Даже император Адриан изумляется его доблести. Легендарный характер носит сообщение Иеронима, будто-бы Бар-Кохба, изрыгал изо рта горящую паклю, чтобы казаться огнедышащим[78]. Напрашивается вывод, что он попросту привлекал внимание масс различными фокусами. Вместе с тем, там же Бар-Кохба характеризуется как человек грубый, недалекий и безмерно гордый.

Нет оснований к серьезным сомнениям, что повстанцы считали Бар-Кохбу мессией. Но считал ли он себя таковым? При ответе на данный вопрос необходимо учесть предание об обращении вождя повстанцев к Богу со словами: «…Молим тебя не помогать только нашим врагам, мы не нуждаемся в твоей помощи»[79]. Это высказывание дает нам основание полагать, что Бар-Кохба не разыгрывал из себя мессию и не прибегал к религиозным лозунгам в борьбе с Римом. Эта фраза могла прозвучать как демонстрация собственной силы и решимости справиться с Римом и без Божьей помощи.

Если отбросить легендарную оболочку и все наносное в приведенных сообщениях о личности Бар-Кохбы, то в них можно обнаружить долю истины. Она сводится к тому, что предводитель повстанцев отличался крепким телосложением, был смел и храбр. Такой вывод подтверждается и той ролью, какую он сыграл во время событий 132–135 гг. Документы и находки, обнаруженные в середине XX в., дают много полезной информации об этом. Отпечатанное имя вождя на монетах времен иудейского восстания, изображение символов, связанных с ритуалами, проводившимися в Храме, а также выгравированные надписи, провозглашающие «Освобождение Израиля» т. е. вводящие новую эру – первый год освобождения Иерусалима[80], свидетельствуют о настроениях восставших, их целях и надеждах. При таких обстоятельствах обладание Бар-Кохбой званием мессии могло способствовать окружению его ореолом святости, усиливало авторитет в массах. Есть все основания предполагать, что он сам себя провозгласил мессией, во всяком случае, был не против, когда его таковым считали.

Кроме того, данные нумизматики сохранили имя второго лидера восстания священника Елиазара[81]. Соответственно Бар-Кохба, видимо, исполнял роль военноначальника, а Елиазар стал религиозным вождем повстанцев. Это предположение если не отвергает, то занижает религиозную роль Симеона Бар-Кохбы. Возможно различные слои иудейского населения увидели в Симеоне Бар-Кохбе то, что они хотели в нем увидеть: одни – возможность освобождения, другие – будующий закат Иудеи.

На монетах, а также в письмах и документах самого Бар-Кохбы он предстает не более, как человек глубоко религиозный, следящий за строгим исполнением всех праздничных обрядов и ритуалов. Он нигде прямо не указывает на свое мессианство. В то же самое время Бар-Кохба выступает в образе энергичного и жесткого командующего, озабоченного мобилизацией всех людских и материальных ресурсов на борьбу с Римом, угрожающего подчиненным ему военачальникам суровыми карами за неповиновение.

Таким образом, в условиях широко распространенных в Палестине мессианских ожиданий Бар-Кохба помимо своей воли стал восприниматься отдельными приверженцами как Мессия, а противниками – как лжемессия.

Роль периодической печати в формировании общественного мнения России о внешней политике Германии во второй половине XIX века: имагологический подход

Наумова О. В.

магистрант исторического факультета МПГУ

Отношения между Россией и Германией играли определяющую роль в историческом развитии обеих стран в XX столетии. Две мировые войны, в ходе которых они сражались друг против друга, наложили свой отпечаток на последующий ход истории. После неопределенности середины 1990‑х гг. был взят курс на дальнейшее развитие двусторонних отношений, сотрудничество в экономической и политической сферах. Представляется, однако, что сохранение этой позитивной тенденции, выгодной и России, и Германии, требует в высшей степени внимательной и кропотливой работы по ее защите от возможных враждебных посягательств, в том числе и в сфере идей.

Как известно, предрассудки относительно «другого» (на уровне народов) обращаются в стереотипы коллективного сознания и являются вечными, «сохраняясь в виде устойчивых стереотипов, то замирающих, то оживляющихся и возрождающихся в определенных ситуациях»[82]. Учитывая данное обстоятельство, изучение коллективных представлений народов друг о друге, механизмов их возникновения, распространения и изменения имеет сегодня особое значение.

Когда мы употребляем словосочетание «образ народа», «образ страны», мы вступаем в область научной дисциплины, которая изучает рецепцию (заимствование и приспособление определенным обществом социальных и культурных форм, возникших в другом обществе) и репрезентацию (представление одного в другом и посредством другого) своего мира или мира других. Имагология – неологизм от латинского imago, образа, т. е. наука об образах. Слово «имагология» появилось на страницах академических, в первую очередь социологических, изданий еще в 20‑х гг. XX в.[83] Однако широкую известность эта область социогуманитаристики получила лишь с середины 50‑х гг. XX в. благодаря филологам, увлекшимся исследованием национальных образов в художественной литературе. Но только в конце XX в. стало ясно, что имагология обладает огромным гносеологическим потенциалом.

Происходящий сегодня в мире процесс глобализации ведет к размыванию и нивелированию национальной специфики во многих сферах общественного бытия. Это побуждает ученых активно заниматься в последнее время изучением того, что же собственно представляет собой феномен национальной идентичности. Историки активно разрабатывают проблематику формирования и эволюции национальных идентичностей различных народов в прошлом. Представления о том, что позволяет отдельным индивидам считать себя некой общностью, т. е. «своими», всегда неразрывно связаны с представлениями о том, что конкретно членов данной общности отличает от остальных, т. е. «чужих». Изучение данной проблематики связано с исследованием существующих у разных народов образов «других». В сферу имагологии входит теоретическое обоснование и раскрытие конкретных механизмов возникновения образа «чужого» («другого») у различных социальных, культурных и этнических общностей[84]. Помимо научной актуальности, изучение возникших в прошлом представлений разных народов друг о друге имеет и вполне практическое значение, поскольку стереотипы взаимного восприятия меняются довольно медленно. Сформировавшиеся достаточно давно образы, несмотря на изменившиеся условия, продолжают оказывать влияние на кросс-культурные отношения разных народов.

Картину мира другой страны или народа создают особые формообразующие механизмы – стереотипы, имиджи, образы. Стереотип – одно из самых древнейших средств формирования имагологической картины мира. Стереотипы восходят к родоплеменным отношениям, к понятиям «свой – чужой», к ранним периодам формирования этнического сознания. С Нового времени от понятия «стереотип» отделяется понятие «имидж». В рамках исследуемой проблемы имидж можно рассматривать как политический стереотип, выработанный государственной идеологией и ориентированный на геополитическую борьбу. Имидж «чужого» в глазах народа – это оружие власти, используемое для формирования сознания масс. Образ же представляет собой, скорее, стереотип, созданный искусством, в частности, художественной литературой. В нем отражается попытка воссоздания реальности во всей полноте и сложности. Зачастую образ претендует на опровержение стереотипа, сложившегося в национальном сознании в период зарождения международных отношений.

Факторы, влияющие на оформление имагологический картины мира, многообразны: природные условия (даже климат), географическое положение (близость-дальность, пограничность), цивилизационная и конфессиональная принадлежность, интенсивность и история межкультурных коммуникаций, особенности обычаев, быта, культуры воспринимаемой страны (народа). Агентами, формирующими восприятие «другого», выступают государство, церковь, органы политической пропаганды, средства массовой информации и т. п. Их усилия направлены на обработку общественного мнения как пространства бытования национальных образов/имиджей/стереотипов.

Сам термин «общественное мнение» используется в разных науках об обществе (философией, социологией, политологией) и не имеет общепринятого определения. Наиболее распространенным можно считать понимание общественного мнения как «способа существования массового сознания, в котором проявляется отношение (скрытое или явное) различных групп людей к событиям и процессам действительной жизни, затрагивающим их интересы и потребности»[85]. Общественное мнение играет огромную роль в регуляции поведения индивидов и социальных групп. В поле зрения общественного мнения попадают, как правило, лишь те проблемы, события, факты, которые вызывают общественный интерес, отличаются актуальностью и в принципе допускают многозначное толкование, возможность дискуссии.

Современное понимание общественного мнения нельзя механистически переносить на российскую реальность XIX в. Круг лиц, способных оказать влияние на принимаемые самодержцем и его министрами решения и олицетворявших собою общественное мнение, был необычайно узок. К ним можно отнести придворное окружение монарха, верхушку бюрократии, высшее командование армии и флота, единичных представителей делового мира, ведущих издателей, редакторов и писателей. Их суммарная численность может быть выражена скорее в сотнях, чем в тысячах. Только по отношению к ним в рассматриваемую эпоху и можно использовать термин «общественное мнение».

Однако в модернизирующейся России начинали сказываться те же тенденции, что и в западноевропейских странах: во второй половине XIX в. роль создателей и выразителей общественного мнения активно примеряют на себя периодические издания, формирующие умонастроения представителей образованного класса, все более интересующегося политикой, в том числе и внешней. Иное дело крестьянство и городское простонародье. В литературе отмечалось, что в этой среде царили весьма неопределенные, порой фантастические представления о других народах[86]. Народные массы просто не знали о существовании некоторых европейских стран. Германии повезло больше, но и о том, велика ли эта страна, в каких отношениях германские государства находятся с Россией, народные представления были весьма смутны[87].

Таким образом, можно, с известными допущениями, считать именно периодическую печать основным источником для исследования образов «другого» в общественном мнении как России, так и западноевропейских стран[88].

Пресса активно использовалась политической элитой «для обработки общественного мнения в своих интересах»[89]. Периодические печатные издания не только отражали идеи и воззрения, распространенные в тех или иных кругах общества, но и формировали или корректировали позицию своих читателей. Одновременно они играли и активную роль в сфере выработки политических решений. В частности, такой признанный творец «общественного мнения», как М. Н. Катков, находившийся вне правительства, «почти четверть века оказывал серьезное влияние на политику самодержавия, не только выражая, но и усиливая, а зачастую и создавая мнения и настроения в «верхах», формируя там определенную точку зрения», тем самым идейно обосновывая и подготавливая те или иные правительственные меры[90]. Сами органы печати вполне отдавали себе отчет о своих возможностях. Так, журнал «Вестник Европы», характеризуя сообщения органов германской печати по поводу переговоров Бисмарка в Гаштейне, указывал, что они «выражают собой общественное мнение, а это последнее служит выражением общественных и национальных интересов, которые в наши времена в решительные минуты действуют повелительно и на дипломатию»[91].

Сознавала эту роль и российская политическая верхушка. Известны многочисленные случаи давления представителей власти на редакторов периодических изданий с целью оказать определенное (и выгодное правительству) влияние на общественное мнение. Е. М. Феоктистов описал примечательный эпизод, который позволяет понять отношение к общественному мнению ряда высших чиновников государства. Эта история была сообщена ему редактором газеты «Голос» А. А. Краевским. В 1871 г. было решено оказать давление на редакторов периодических изданий с целью добиться более благожелательного отношения в российской печати к Пруссии. Миссия была возложена на министра внутренних дел А. Е. Тимашева, который при встрече с редакторами утверждал, что именно от них зависит настрой общества, так как самостоятельного общественного мнения в России не существует. Представление о процессе формирования общественного мнения самого Феоктистова, в следующее царствование возглавившего Главное управление по делам печати МВД, было довольно лестным для газет и журналов: «… каждый читает утром, за чашкой кофе, газету и в течение дня пробавляется тою мудростью, которую он в газете прочитал»[92].

Необходимо отметить, что внешняя политика Германии конца XIX в. находилась в центре внимания общественного мнения России и вполне адекватно отражалась им. Ведущие периодические издания вскрывали движущие мотивы политики соседнего государства и давали, в основном, реалистические прогнозы развития ситуации. Стоит отметить и стремление сохранить равноправные, взаимовыгодные, дружественные отношения между державами, которое разделялось представителями всех идейных направлений общественного мнения России. Остается только сожалеть, что ход событий не позволил в полной мере воплотиться этому стремлению в жизнь.

Исторический фильм. К проблеме определения жанра игрового кино

Закиров О. А.

кандидат исторических наук

Большой популярностью в игровом (художественном) кино пользуется исторический жанр. Обращением к истории отмечены многие важнейшие для начала национальных кинематографий мира фильмы: в США «Рождение нации» (реж. Д. Гриффит, 1915 г.), в Италии «Кабирия» (реж. Д. Пастроне, 1914 г.) и др. Началом российского национального кинопроизводства принято считать выход в 1908 г. первого русского игрового фильма «Стенька Разин, или Понизовая вольница» (режиссер В. Ф. Ромашков). Очевидно, что «Стенька Разин» – исторический фильм, но на самом деле по своей жанровой сути он является довольно сложным произведением. К. Э. Разлогов отметил: «Название фильма напоминает нам, с одной стороны, о русской истории XVII в. (крестьянское восстание под предводительством Степана Разина), с другой – о многочисленных народных сказаниях о жизни атамана. Среди них наибольшей известностью пользовалась и пользуется песня, начинающаяся знаменитыми словами: «Из-за острова на стрежень». Этот последний источник <…> послужил основой для создания фильма, драматургическая хаотичность которого оказывается весьма поучительной»[93]. Поучительно и то, что первенец отечественного игрового кино сочетает в себе черты и исторического фильма, и экранизации, и приключенческой ленты, и даже музыкальной картины или клипа. Последнее не должно удивлять: 1908 г. – время немого кино, но производитель картины А. О. Дранков заказал известному композитору М. М. Ипполитову-Иванову музыку, а ноты и граммофонную пластинку рассылал вместе с копиями фильма для сопровождения показов[94].

Проблема обособления и определения исторического направления в игровом кино, существенная уже в первые годы развития кинематографа, остается актуальной и сегодня. Историки, культурологи, искусствоведы и другие исследователи, обращающие свое внимание к фильмам этого направления, пытаются выработать определение игрового исторического фильма. Выявление признаков этого явления и его сущностных черт зависит от избранных критериев. В разных странах и разных научных традициях само понятие истории трактуется неодинаково. Следовательно, к историческим фильмам могут быть отнесены экранные произведения, существенно отличающиеся по содержанию и форме. Кроме того, понятие исторического фильма меняется во времени. В данной статье предпринята попытка осветить общее представление об историческом игровом кинофильме, утвердившееся в отечественной науке. Так же целесообразно связать его с конкретикой, осветить специфику бытования этого понятия в отечественной кинокультуре на одном из важнейших этапов ее развития – этапе 1930‑1950‑х гг.

В советском энциклопедическом словаре кино дано следующее определение: «Исторический фильм – произведение киноискусства, сюжет которого основан на изображении реальных событий и, как правило, реальных персонажей исторического прошлого»[95]. Данное определение в целом характеризует очевидную специфику фильмов исторического жанра. Хотя отдельные моменты требуют особого внимания. Автор словарной статьи киновед Л. К. Козлов тонко – на уровне употребления слов – отразил в краткой формулировке две большие проблемы. Первая проблема – соотношение истории-реальности и истории-текста. Дважды употребляя в своем определении слово «реальных», Козлов помещает между ними оборот «как правило», указывающий на закономерность и одновременно ставящий ее под сомнение. Кроме того, говорится о событиях и персонажах «исторического прошлого». И в этом вторая проблема – проблема временного промежутка, который позволяет нам воспринимать события прошлого как исторические, позволяет отделить их от современности.

Данные научные проблемы интересно рассмотреть в связи с примерами кинофильмов. Картина «Георгий Саакадзе» советского грузинского режиссера М. Э. Чиаурели (1‑я серия вышла в 1942 г.; 2‑я – в 1943 г.). Содержание фильма не раскрывало всех перипетий насыщенной событиями жизни военного и государственного деятеля Грузии Георгия Саакадзе (1570–1629 гг.). В картине биография Саакадзе изложена в значительной степени условно. Многие его деяния (даже более позднего периода) привязаны ко времени царствования Луарсаба II, правившего в 1606–1614 гг. Картли – одной из областей Грузии, ставшей основой её государственности. Многие распространенные взгляды, получившие отражение в фильме (незнатное азнаурское происхождение Саакадзе; то, что он привел войска персов в Грузию), ставятся под сомнение и опровергаются. Фильм не дает представления об исторической дистанции между показанными событиями, которая порой измерялась годами. (Впрочем, подобные моменты присущи большинству исторических фильмов).

Многие сцены картины «Георгий Саакадзе» являются историческим текстом, весьма условно относимым к исторической реальности. Но изображение реально существовавших фигур, художественная убедительность, преподнесение под жанровым определением «исторический фильм» заставляют зрителей поверить, что в реальности все происходило так, как показано в фильме. Тем самым история-текст, преподносимая с экрана, воспринимается как историческая реальность. Значительную роль здесь играют исключительные возможности воздействия произведений аудиовизуальной культуры на психику зрителя. Изображение прошлого становится реальным элементом исторического сознания зрителя, формирует его историческую память. Исторический фильм оказывает на зрителя порой даже более сильное воздействие, чем фильмы других жанров. Е. А. Добренко заметил: «Проблема, как представляется, связана с самим жанром исторического фильма: в отличие от мюзикла, драмы или научной фантастики он непосредственно апеллирует к реальности; в нем действуют «реальные исторические личности», в нем совершаются «реальные исторические события», и, наконец, в нем материализуется история»[96].

Второй пример – фильм братьев Васильевых «Чапаев», повествующий о событиях Гражданской войны. Сегодняшним зрителем он воспринимается как исторический – минуло более девяти десятков лет с изображаемых в нем событий. Но когда он вышел в 1934 г. на экраны, многие события и сама эпоха были недавним прошлым для большинства советских зрителей. И тогда к фильму относились не как к произведению об историческом (далеком) прошлом, а почти как кинокартине о современности. Жанр историко-революционного фильма был в СССР заметно обособлен от исторического, играл свою значительную роль.

Сегодняшний зритель среднего возраста вряд ли назовет историческим фильм о реальных политических событиях 1980‑1990‑х гг. Таких картин в последнее время прошло по нашим кино– и телеэкранам довольно много (например, фильм «Ельцин. Три дня в августе», реж. А. А. Мохов, 2011 г.). Может быть, такой фильм действительно основан на реальных фактах, но воспринимать его как исторический сложно. Описываемые в нем события – это уже история, но это история, вершившаяся «на нашей памяти», часть собственной биографии большей части населения. Краткость временной дистанции от революционных событий была в СССР 1930‑1950‑х гг. одной из причин отделения историко-революционных картин от исторических. Хотя по сути одни являлись подвидом других, и вполне осознавалась их тесная взаимосвязь. Но между данными направлениями советского кино были значительные содержательные и функциональные отличия.

Историческими для этого периода логично рассматривать фильмы об исторических сюжетах, происходивших до 1917 г., о дореволюционных событиях разных веков. Собственно с революции советские идеологи начинали новую историю человечества, совершенно новый ее этап. С середины 1930‑х гг. изменялось отношение к дореволюционной истории. Начался поиск не только того, что разделяло Российскую империю и СССР, но и поиск того, что связывало многовековую российскую государственность с первым в мире социалистическим государством. Если перед историко-революционными фильмами всегда стояла задача обосновать необходимость социалистической революции, ее прогрессивное и благотворное значение, то у фильмов о дореволюционном прошлом были более широкие функции. С одной стороны, в них должны были показываться негативные черты прошлого, обосновывающие революционные перемены. С другой стороны, нужно было показывать то прогрессивное, что имело место в прошлом: восстания («Пугачёв», реж. П. П. Петров-Бытов, 1937 г.; «Салават Юлаев», реж. Я. А. Протазанов, 1941 г.); изобретения и открытия, культуру и таланты народа («Первопечатник Иван Фёдоров», реж. Г. А. Левкоев, 1941 г.) и т. д. Международная напряжённость требовала укрепления патриотизма, государственнических идеалов. Все это вело к переменам в исторической идеологии. Появлялись фильмы о царях, полководцах, общественных и культурных деятелях («Петр Первый», реж. В. М. Петров, 1‑я сер. 1937 г., 2‑я – 1939 г.; «Давид-Бек», реж. А. И. Бек-Назаров, 1944 г.; «Давид Гурамишвили», реж. Н. К. Санишвили, И. М. Туманишвили, 1946 г.). Перед этими картинами ставились другие цели, более сложные и неоднозначные, чем задачи уничижения дореволюционного прошлого.

Советский исторический фильм имел разные, порой противоречащие друг другу функции. Различие задач, ставившихся перед фильмами, тематические и сюжетные отличия вызывали появление специфических наименований. Выделяли порой отраслевые разновидности. Так, кинопроект 1941 г. «Мертвая петля» (о начале русской авиации) некоторые современники назвали «историко-авиационным фильмом»[97]. Хотя подобные случаи не так часты, но они были. В то же время в других жанрах советского кино подобное почти не наблюдалось (не делили, например, спортивно-футбольный и спортивно-боксерский фильмы).

Встречаются в источниках многие специфические наименования. Примером могут служить выступления В. И. Пудовкина, датируемые 1945 г. Он говорил о «национально-исторических» фильмах, подразумевая исторические картины, снятые на национальном материале в республиках (кроме РСФСР)[98]. Он говорил о военно-историческом фильме, относя к нему картины о военачальниках («Суворов», реж. В. И. Пудовкин, 1941 г.; «Кутузов», реж. В. М. Петров, 1944 г.) и фильмы о государственных деятелях, правителях и полководцах («Александр Невский», реж. С. М. Эйзенштейн, 1938 г.)[99]. Исторические фильмы о деятелях науки и культуры Пудовкин в одних своих выступлениях обобщал названием историко-биографических (или просто биографических)[100], а в другом выступлении (на обсуждении тематического плана художественных фильмов на 1945 г.) он указывал: «В темплане нет того, чем мы гордимся в области нашей, русской культуры. Как будто бы этому должен был быть посвящен раздел историко-биографический. Кстати, это – неправильное название, оно ничего не определяет. В этом разделе есть один Глинка. Я не вижу науки. Наука отведена в область научно-технического фильма. В разговорах проскальзывали такие имена, как Ломоносов, Менделеев, Толстой, но чувствовалось, что этим сценариям не придали достойного значения, не собрали их сознательно в крупный раздел, который нужно двигать и организовать»[101].

Очевидно, что даже один крупный режиссер и теоретик кино примерно в одно и тоже время путался в определениях разных направлений, поджанров и тематических групп советского исторического кино. Как бы то ни было, именно наименование «исторический фильм» было самым распространенным, общим и часто употребляемым в 1930‑1940‑х гг.

Понятие историко-биографический фильм требует особых уточнений. В основной массе исторические фильмы сталинского времени, так или иначе, основывались на биографиях каких-либо исторических личностей. Большинство названий исторических картин содержат имена собственные. Порой даже более обобщенные и поэтические названия сценариев превращались в конкретные именные названия снятых картин (сценарий 1937 г. «Русь» в итоге воплотился в фильм «Александр Невский» 1938 г.).

Зачастую эту биографичность (выводимую механически из названия) связывают с присущими советской системе вождизмом и культом личности. Безусловно, влияние этих явлений имело место. Вместе с тем, нельзя сводить все причины к этому влиянию. Еще со времен Плутарха биография является одной из ведущих форм любого историописания. Произведение киноискусства требует конкретности, образности, целостности. И именно биография героя (будь то вся жизнь или отдельный законченный по смыслу эпизод) является одной из наиболее распространённых основ для создания игрового фильма. Это характерно для кинематографа разных стран. Мировое кино 1930‑1950‑х гг. повсеместно демонстрировало интерес к конкретной личности, к теме становления и развития человека, судьбе героя. Представляются интересными примеры зарубежных игровых исторических фильмов. Биографическими были киноленты не только в странах с жестким режимом единоличной власти, но и в либерально-демократических государствах. В нацистской Германии были сняты фильмы о Фридрихе II («Старый и молодой король», реж. Г. Штайнхофф, 1935 г.; «Фридерикус», реж. Й. Мейер, 1936 г.; «Великий король», реж. Ф. Харлан, 1942 г.); о Бисмарке («Бисмарк», реж. В. Либенайнер, 1940 г.; «Отставка», реж. В. Либенайнер, 1942 г.). В тоже время в США были сняты «Эдисон» (реж. К. Браун, 1940 г.); «Вудро Вильсон» (реж. Г. Кинг, 1945 г.); вышли фильмы о Линкольне («Авраам Линкольн в Иллиноисе», реж. Д. Кромуэлл, 1940 г.; «Молодой мистер Линкольн», реж. Д. Форд, 1943 г.). Британский режиссер А. Корда поставил целый цикл исторических кинобиографий: «Частная жизнь Генриха VIII», 1933 г.; «Жизнь Рембрандта», 1936 г.; «Леди Гамильтон», 1941 г. и др. В 1934 г. Корда поставил фильм о российской императрице «Екатерина Великая». Французский режиссер А. Ганс поставил «Лукреция Борджиа», 1935 г.; «Наполеон», 1935 г. и другие исторические ленты. У. Дитерле – немецкий режиссер, иммигрировавший в США – снял в Голливуде «Повесть о Луи Пастере», 1936 г.; «Жизнь Эмиля Золя», 1937 г. Он был автором и других биографических картин. (Творчество Дитерле освещалось в советской прессе[102] и в значительной степени повлияло на советские историко-биографические картины 1940‑1950‑х гг.).

Советская кинокритика часто подчеркивала различия между советскими и зарубежными историческими биографиями. В 1949 г. Р. Н. Юренев писал: «Советские и западные биографические фильмы не братья, а лишь однофамильцы»[103]. Для советской государственной кинематографии политические задачи были первостепенными. Создаваемые на частных компаниях, зарубежные картины больше были рассчитаны на экономический успех, что вызывало в некоторых из них ориентацию на исторические сенсации, анекдоты, авантюрные или мелодраматические сюжеты и, особо часто, пышность и экзотику костюмов и декораций. Впрочем, все это встречалось и в отечественных кинолентах, так же как пропагандистский заряд (политический, религиозный и др.), который несли в себе многие зарубежные фильмы.

Советский журнал «Искусство кино» перепечатал в 1939 г. статью французского режиссера Ж. Ренуара, в которой он писал: «Современными» фильмами считаются те, где действие происходит в наше время. «Исторические» фильмы должны изображать прошлые времена. Причем, «прошлое» может трактоваться различным образом. Иногда такие фильмы заставляют нас сжиматься от ужаса, иногда заставляют смеяться. Но во всех случаях действие их развертывается в одну единственную, неизменную эпоху – в «исторические времена» или же, если хотите, «в старые годы», – что может означать все, что угодно, начиная эпохой фараонов до Пуанкаре. Это смешение всех эпох под одним заглавием «старые годы» очень удобно для костюмерш, потому что оно позволяет использовать одно и то же платье с туго затянутым корсетом для одеяния Катерины Медичи, «Дамы от Максима», королевы Виктории и Мата Хари»[104].

Цитата известного мастера французского кино показывает многие негативные, и часто комичные, черты исторического кино. И на зарубежных, и на наших студиях иногда использовали антураж одной картины при производстве другой. При просмотре советских игровых исторических фильмов иногда замечается схожее изображение очень разных эпох. Далекие друг от друга исторические периоды воссоздавались порой по канонам «неизменной эпохи исторических времен». «Неизменность» была результатом взгляда на разные века с позиций одного времени – времени постановки фильмов.

Но все эти факты представляют интерес не как повод для иронии. Ориентация на биографию как основу кинопроизведения о прошлом, схожее во многих странах вольное отношение к историческому материалу указывают на параллели в развитии игрового исторического кино на Западе и в СССР. Следовательно, нельзя относить их только к особенностям советской общественно-политической системы. Одновременно и в нашем, и в зарубежном историческом кино 1930‑1940‑х гг. были исключения из биографической тенденции – например, американская картина «Мятеж на “Баунти”» (реж. Ф. Ллойд, 1935 г.), основанная на реальном факте бунта на английском судне в конце XVIII в., или советский «Крейсер “Варяг”» (реж. В. В. Эйсымонт, 1947 г.).

Наименования «биографический» и «исторический» весьма неоднозначны. Р. Н. Юренев, специально изучая проблему жанров, писал: «Понятие об историческом жанре столь же мало исследовано в нашей теории, как и понятие о жанре биографическом. Поэтому, не задаваясь специальной целью исследования исторических фильмов, трудно установить различие между этими жанрами с допустимой точностью и полнотой. Различие надо искать в том, что биографический фильм показывает исторические события через образ героя. Герой, исторический характер занимают главенствующее положение в произведениях этого жанра. Исторические же фильмы имеют в основе изображение событий. Например, фильм В. Пудовкина и М. Доллера «Минин и Пожарский», хотя и носит типично «биографическое» название – имена героев, но не может быть причислен к биографическим произведениям, так как характеры основных героев занимают второстепенное место, уступая первенство подробному показу событий 1610–1612 гг. – нашествию поляков на Москву и изгнанию вражеских полчищ вооружённым народом»[105]. Киновед относил к историческим произведениям и «Александра Невского», а вот фильм «Адмирал Нахимов» (реж. В. И. Пудовкин, 1947 г.) считал биографическим. Но в этих фильмах можно найти немало черт, которые покажут субъективность условного деления, предложенного Р. Н. Юреневым.

В целом, отечественные исследователи советского игрового кино чаще всего называют историко-биографическими исторические фильмы периода 1946–1953 гг. В большинстве своем они были посвящены деятелям науки и художественной культуры, просветителям («Александр Попов», реж. Г. М. Раппопорт, В. В. Эйсымонт, 1949 г.; «Композитор Глинка», реж. Г. В. Александров, 1952 г.). Подобные им фильмы появлялись и незадолго до, и вскоре после означенного периода. Но именно в поздние сталинские годы они соответствовали основным стереотипам кинобиографии, составляли значительную часть в числе выпускаемых картин, были формально и содержательно очень схожими. Это привело к закреплению наименования историко-биографический за отдельным жанровым направлением определенного этапа развития кино в СССР.

В зарубежном игровом кино есть свои особые обозначения поджанров исторического направления. Например, так называемые пеплумы – исторические ленты на сюжеты античной и библейской истории. (В античную эпоху слово «пеплум» обозначало женскую верхнюю одежду).[106] Одним из первых пеплумов была «Кабирия» 1914 г. На протяжении всего XX в. подобные киноколоссы периодически вновь входили в моду. «Гладиатор» (реж. Р. Скотт, 2000 г.) стал началом нового, продолжающегося по сей день подъема популярности пеплумов, являющихся одним из многих поджанров исторического игрового кино.

«О правах сочинителей, переводчиков и издателей»: к вопросу о становлении авторского права в России

Михайлов А. А.

аспирант кафедры истории России МПГУ

Немногим более пятисот лет отделяют нас от поворотного момента в истории развития человечества – изобретения Иоганном Гуттенбергом в середине XV в. печатного станка. Это не только ознаменовало новую эпоху промышленного использования литературных произведений, которые до этого копировались путем переписки от руки и не могли распространяться в достаточном количестве, но и имело решающее значение для развития культуры и стимулирования литературного творчества. Оно стало отправным и для авторского права.

Одним из главных показателей цивилизованного общества во все времена было и продолжает оставаться сейчас то, какое внимание уделяется в нем развитию культуры, науки и техники. От того, насколько значителен интеллектуальный потенциал общества и уровень его культурного развития, зависит, в конечном счете, и успех решения стоящих перед ним национальных проблем. Интеграция России в мировое сообщество объективно выводит на первый план проблемы защиты интеллектуальной собственности. Одним из институтов, входящих в систему правовых норм о личных и имущественных правах на результаты интеллектуальной деятельности, которые признаются и охраняются законом, является институт авторского права и смежных прав. В дальнейшем этот институт, для краткости, будет именоваться авторским правом.

Изучение истории развития и реформирования российского авторского права имеет значимость не только познавательного экскурса в историю становления законодательной охраны прав литераторов и издателей, но и позволяет оценить реформы авторского права, проходящие в нашем обществе на современном этапе, с точки зрения исторического опыта. В этой связи обращение к историческим корням отечественного авторского права – своеобразное требование времени.

Российское авторское право в целом принадлежит к семье европейского, континентального права. Тем не менее само авторское право России отличается от истории авторского права других стран не только особенностями государственного характера, но и запоздалым своим появлением. Это объясняется, в первую очередь, тем, что книгоиздательское дело, которое традиционно определяет начало развития авторского прав, в России до середины XVIII в. находилось под эгидой государственной монополии. Книги производились зачастую в форме переписки по особому царскому указу[107].

Указом 1771 г. в России было впервые дано разрешение на открытие частной типографии одновременно с введением цензуры на иностранную литературу[108]. Однако при этом запрещалось печатать книги на русском языке. В последующие 30 лет указами то разрешалось издание книг на русском языке, то вновь запрещалось (1783, 1796 и 1801 гг.).

До 1816 г. правоотношения авторов и издателей не являлись предметом регулирования законодательства. Отсутствие каких бы то ни было правовых норм, обеспечивающих интересы авторов, приводило неизбежно к полному произволу издателей. Когда, например, А. С. Пушкин готовил новое издание «Кавказского пленника», некий Евстафий Ольдекоп получил от цензурного комитета разрешение на выпуск «Кавказского пленника» с приложением немецкого перевода. По просьбе А. С. Пушкина его отец, С. Л. Пушкин, заявил протест против такого разрешения и подал в цензурный комитет жалобу о том, чтобы никакие сочинения сына не печатались «без письменного позволения самого автора». В ответ цензурный комитет сослался на отсутствие такого законодательного положения, которое «обязывало бы входить рассмотрение прав на произведение»[109].

Участившиеся в первой четверти XIX в. случаи явного мошенничества со стороны отдельных издателей, в частности, сознательного введения публики в заблуждение относительно авторов распространяемых книг, вынудили правительство принять соответствующие меры. В 1816 г. Министерством народного просвещения было издано распоряжение о том, чтобы при представлении рукописей на цензуру к ним прилагались доказательства прав издателя на подачу рукописи к напечатанию. С появлением указанного распоряжения вопрос о правах издателя впервые ставился в зависимость от авторского права создателя произведения.[110]

Загрузка...